здесь свет выключается — и включаюсь я. фрагменты жизни, ролевого, любви к фразам и мужчинам из текста
Был(а) в сети 1 день назад

Рабочий день в музыкальной школе закончился не торжественным аккордом, а тем усталым шорохом. Олеся Ивановна закрыла крышку пианино мягко, почти ласково, будто извиняясь перед инструментом за всё, что сегодня ему пришлось вытерпеть.

В классе пахло полиролью, мелом и мокрыми шарфами: дети таскали в кабинет сырость с улицы, и эта сырость потом сидела в углах, на пюпитрах, в ткани штор, в воздухе. Она сложила ноты в стопку ровно так, как делала всегда, выровняла их ребром по столу, и только потом позволила себе признать, что внутри всё дрожит от напряжения, которое сегодня было не рабочим. Неловкое. Липкое. Смешное, если смотреть со стороны. Взрослая женщина, выпускница филармонии, преподавательница, а чувствовала себя так, будто снова впервые идёт на сцену, где зал тёмный и враждебный, и ты не знаешь, простят тебе ошибку или разорвут.

Она специально задержалась в школе на пять минут, притворившись, что проверяет журнал. На самом деле она просто пыталась успокоить лицо и взгляд, чтобы не нести домой то выражение, которое в последнее время стало появляться само: внимательное, цепкое, подозрительное. Она злилась на себя за это. Олеся умела быть аккуратной в музыке, умела быть точной в словах с учениками, умела не сорваться даже когда мальчишка раз за разом промахивался по нужной клавише и потом смотрел невинными глазами, будто виновата сама система. А вот с мужем у неё, кажется, не получалось ничего из того, что получалось в классе. Она слишком сильно любила.

Дорога домой была серой и колючей. Олеся поймала себя на мысли, что боится этой годовщины.

Квартира встретила её тем домашним, чуть затхлым теплом. Она сняла пальто, повесила его аккуратно, хотя крючок вешалки давно шатался, и на секунду прислонилась плечом к стене прихожей. Ей надо было собраться. Она повторила про себя, как дирижёр повторяет вступление перед оркестром: спокойно. Не суетиться. Не смотреть на часы каждые две минуты. Не искать в себе подозрение, как иголку в подоле.

Она готовила сюрприз почти как ритуал, потому что иначе в голове начинали гудеть вопросы. Торт стоял в холодильнике на нижней полке, накрытый тарелкой, чтобы не впитал чужие запахи. Салфетки она достала ещё утром, самые приличные, не «на каждый день». На столе появилась простая белая скатерть, чуть не по размеру, но чистая и глаженная до резкости. Она достала тонкие бокалы, которые берегла как семейную реликвию, хотя им было от силы пару лет. Музыку она включила тихо, на кассетнике, который иногда жевал плёнку и заставлял перематывать карандашом, как это делали все.

Платье она выбрала без вызывающей яркости. Светлое, спокойное, с линией воротника, которая подчёркивала шею и ключицы, но не кричала об этом. Она накрасилась аккуратно, без экспериментов, но дольше обычного задержала кисточку у губ. Ей хотелось быть красивой для того одного человека, который когда-то смотрел на неё так, будто в ней есть весь смысл. И вот тут, на этом месте, её снова кольнуло: "Когда-то смотрел". Она отмахнулась, как от назойливой мухи, но мысль всё равно зацепилась. Она вспомнила, как в последнее время муж приходил поздно, как избегал задерживать взгляд. Она не имела доказательств. Только ощущение. Пара странных запахов на воротнике. Пара случайных оговорок.

Внутри всё сжалось, когда она услышала звон ключей. Дверь распахнулась шире, и она уже была рядом, прежде чем успела испугаться собственного порыва. Олеся почти врезалась в него и тут же неловко улыбнулась, поднимая руки к его плечам. Ткань верхней одежды пахла улицей, табачным дымом и чем-то ещё, неуловимым, из-за чего внутри у неё всё мгновенно напряглось.
- Ты пришёл, - сказала она слишком быстро, словно боялась, что если промолчит, то момент рассыплется. - Я уже начала думать, что автобус опять застрял… или что-то случилось.

Она потянулась помочь ему снять верхнюю одежду, привычным движением подхватывая тяжёлую ткань, но тут же замерла, словно спрашивая разрешения не словами, а жестом. Пальцы скользнули к воротнику, задержались там на долю секунды дольше, чем требовалось, и она невольно вдохнула глубже, будто проверяя запах, ловя себя на этом и тут же злясь на себя за эту проверку.
- Как ты? - добавила она тише, уже изнутри прихожей, делая шаг назад, чтобы он мог войти. - Устал сегодня? Ты, наверное, голодный? Я… я кое-что приготовила.

Она отступила на шаг, давая ему пространство, и жестом показала вглубь квартиры, туда, где уже был накрыт стол, где тихо играла музыка. Схватила за руку и потащила в глубь.
- Та-дам! Я решила, что раз у нас сегодня годовщина, надо сделать что-то особенное. Как тебе?

После урока гаданий класс выползал шумно, как всегда: кто-то смеялся, кто-то спорил о том, кто «угадал», кто «подсмотрел», кто «сжульничал», и в этом весёлом гаме было слишком много облегчения, будто дети каждый раз выходили из кабинета Славы не с отметкой, а с ощущением, что их на минуту заглянули изнутри и отпустили. Слава стояла у стола и улыбалась им всем одной и той же светлой, ровной улыбкой, но пальцы её работали быстрее лица: она складывала пудреницы в деревянную шкатулку, закрывала крышки, выравнивала их так аккуратно, будто от этого зависело, что именно запомнят эти дети, уходя. Когда последний мальчишка уже шагнул за порог и дверь почти закрылась, Слава, не повышая голоса, сказала в пустеющий класс так, будто это просто часть распорядка:
— Колдовцев, задержись на минуту.

Виталик остановился на пороге сразу, без вопроса «зачем», но плечи у него на миг стали жёстче. Он оглянулся на друзей, которые уже потянулись дальше по коридору, и те, конечно, показали ему пару рож и что-то беззвучно прокомментировали, но он не ответил. Дверь закрылась, и в кабинете стало тише, чем ему хотелось. Здесь тишина была не школьная, не скучная, а какая-то живая, внимательная, словно стены действительно слушали, как слушают люди, которые знают больше, чем говорят. Слава подошла к окну, поправила занавеску, как будто давала ему время перестать выглядеть так, будто он пришёл на разбор к директору, и только потом обернулась.
— Ты сегодня талантливо выбираешь места для разговора, — сказала она легко, но взгляд у неё был не шутливый. Он был точный. — В коридоре, в кафе… дальше что, на линейке?

Виталик фыркнул, и фырканье получилось короче, чем обычно, как будто в нём не хватило воздуха на наглость.
— А вы теперь тоже будете меня воспитывать? — спросил он, пытаясь удержать тон, который у него обычно спасал от неловкости, но спасал плохо.

Слава не стала спорить. Не стала давить. Она присела на край стола, сложив руки, и в этой позе было что-то домашнее, почти сестринское, как будто она разговаривала не с учеником, а с мальчишкой, которого давно знает и который вот-вот наломает дров.
— Я не воспитываю, — сказала она ровно. — Я предупреждаю. Потому что ты умный и хороший, Колдовцев, но иногда ведёшь себя так, будто мозг у тебя лежит в рюкзаке и ты его забываешь доставать.

Он отвёл взгляд к полу и сжал ремень рюкзака. Кожа скрипнула.
— Я ничего такого не делаю, — сказал он упрямо.
— Делаешь, — тихо ответила Слава, и лёгкость в голосе исчезла, как будто её стёрли ладонью. — Ты говоришь с ней так, как не имеешь права говорить. Не потому что она «особенная», не потому что она «красивая» или «новенькая». А потому что она взрослый человек и твой преподаватель. И потому что вокруг тебя не вакуум. Вокруг тебя школа. Люди. Языки.

Виталик поднял глаза, и в этих глазах было раздражение, почти обида, как у человека, которого ловят не на лжи, а на правде, которую он не хотел произносить.
— А что мне делать? — спросил он резко, и слово «что» у него прозвучало так, будто это не вопрос, а удар. — Делать вид, что я её не знаю? Что она мне чужая? Я же не… я же не…

Он не договорил. Слава не торопила.
— Ты не плохой, — сказала она спокойно, словно это было главным, что ему нужно услышать, но не как утешение, а как факт. — И ты не «охотник» за училками. Ты просто привык, что с ней можно было по-другому. И ты пытаешься вернуть «по-другому» там, где оно сейчас невозможно.

Виталик усмехнулся криво, будто хотел отбиться.
— Ну да, конечно. Невозможно. Вон она мне уже и про родителей сказала.

Слава наклонила голову, и взгляд её стал чуть строже.
— И правильно сказала, — произнесла она. — Потому что ты её ставишь в положение, где ей приходится защищаться. Ты думаешь, ты дерзишь ей, а на самом деле ты дерзишь её работе. Её деньгам. Её месту здесь. Ты понимаешь, как быстро у нас из воздуха делают грязь?

Виталик молчал, но челюсть у него работала, как будто он перетирал это внутри.
— Я не хочу делать ей хуже, — сказал он наконец тише.
— Тогда будь благоразумным, — сказала Слава так просто, будто просила его надеть шапку на улицу. — Не лезь к ней, когда вокруг люди. Не называй её так, как тебе хочется. Не устраивай сцен. Если тебе что-то надо сказать — скажи нормально, по делу, по учебе. Хочешь быть рядом — будь рядом как ученик, а не как… — она на секунду замялась, выбирая слово, которое не уколет, — как мальчишка, который сам себя не контролирует.

Виталик дёрнул плечом, словно слова задели больное, и тут же попытался спрятать это.
— А если я не могу, — буркнул он.

Слава посмотрела на него внимательно, и её светлая доброта в этот миг стала не мягкостью, а силой.
— Можешь, — сказала она. — Просто ты привык, что «не могу» — это оправдание. А сейчас это будет глупость. И не твоя глупость, которую потом забудут. Её.

Она выдержала паузу, давая ему проглотить это.
— Я знаю Смиляану, — добавила Слава уже тише. — И я знаю, что ты ей не враг. Но если ты будешь продолжать в том же духе, ты станешь для неё угрозой. Не потому что ты страшный, а потому что у тебя язык быстрее головы. Я не хочу, чтобы она снова начала жить, как на минном поле. И я не хочу, чтобы тебя потом таскали по кабинетам за то, что ты не умеешь вовремя остановиться.

Виталик стоял, глядя в угол, и в нём было сразу всё: упрямство, стыд, досада, желание спорить и желание согласиться. Он провёл ладонью по затылку, как делал всегда, когда не знал, куда девать себя.
— Ладно, — сказал он наконец, не глядя на неё. — Я понял. Я… постараюсь.

Слава кивнула.
— Постарайся, — повторила она мягко, но без улыбки. — И ещё. Если ты сорвёшься, не делай вид, что это «шутка». Шутка — это когда всем смешно. А ты сегодня делал так, что смешно было только твоим друзьям. Понял?

Он кивнул резко, будто хотел закончить разговор быстрее.
— Иди, — сказала Слава, уже снова чуть легче. — И голову достань из рюкзака. Она тебе ещё пригодится.

Он вышел, и дверь за ним закрылась тихо. Слава осталась одна в кабинете, посмотрела на закрытую шкатулку с пудреницами и на миг задержала ладонь на крышке, как будто проверяла, не дрожит ли что-то под ней. Потом спокойно поставила шкатулку в ящик и выдохнула, как человек, который успел поймать падение на самом краю.

Он пришёл на магическую историю раньше звонка. Он сел сбоку, ближе к окну, так, чтобы доску было видно и чтобы её видеть тоже можно было, но не прямо, не в упор, а как будто случайно, краем глаза, как смотрят на огонь: вроде бы не трогаешь, а всё равно чувствуешь тепло. Рюкзак положил аккуратно, тетрадь открыл заранее, даже ручку достал и положил рядом — не потому что собирался демонстрировать усердие, а потому что так проще было держать руки занятыми, чтобы они не выдали лишнего.

Смиляна уже была в кабинете. Не сидела, не суетилась — стояла у учительского стола и перебирала листы, и делала это так, будто сама тишина слушается её пальцев. Волосы убраны, как всегда, строго и чисто, ни одной пряди, будто она запретила себе распадаться на мелочи. Лицо спокойное, почти ровное, но не пустое: в этой ровности чувствовалась усталость не от работы, а от привычки держать границу даже с воздухом. Платье на ней было тёмное, и от этого свет из окна казался чужим и холодным, ложился на плечи не лаской, а пылью.

Он смотрел и ловил себя на том, что не может вспомнить, когда в последний раз видел её так близко и при этом не мог подойти. Даже в детстве, когда она была у них дома, она всё равно была ближе — потому что тогда она позволяла. Тогда её можно было рассмешить. Тогда можно было сказать ей что-то глупое и получить ответ не ледяной паузой, а смешком и лёгким толчком в плечо. Тогда она сидела на ступеньках крыльца, вытянув длинные тонкие ноги, загорелые от лета, в джинсовых шортах, и шевелила пальцами в пыли так, будто рисовала там карту. Она могла поднять на него глаза и сказать: «Ну что ты как старик, Колдовцев», — и это звучало не как упрёк, а как приглашение жить. И пахло от неё не мелом и батареями, а полынью, мёдом и ромашкой, потому что она сама таскала в дом травы, сушила их на верёвке, чтобы «не болеть зимой», и делала вид, что это просто хозяйственность, хотя ему казалось — это колдовство.

Тогда она была не учительница. Она была Смиляна. Просто Смиляна, которая могла смеяться громко, не оглядываясь, потому что никто не стоял за дверью с ушами и языком. Он помнил, как она однажды наклонилась к нему, чтобы посмотреть, что он там нарисовал, и волосы у неё соскользнули с плеча, и от этого движения у него вдруг пересохло во рту, хотя он ещё даже не знал, что такое «влюблённость». Он просто знал, что ему хочется, чтобы она была рядом, и чтобы она смотрела на него так же, как смотрит на книгу, которую любит. Он потом лежал ночью и повторял в голове её имя, как повторяют заклинание, и стыдился этого, потому что стыд в детстве приходит раньше понимания.

А потом она исчезла. Не «ушла», не «переехала», не «уволилась» — исчезла так, будто её вычеркнули из списка, как из журнала: одним движением, без объяснений. И в доме перестали говорить её имя вслух, будто имя тоже могло кого-то привести обратно. Он тогда ходил по комнатам и ловил запахи, искал её полынь и ромашки, пытался найти в шкафу её шарф, любую мелочь, которая докажет: она была. И не находил. Оставалась только дырка, в которую проваливалось лето.

Сейчас она стояла у стола, и лето вдруг оказалось не дыркой, а чем-то живым, стоящим в трёх шагах от него. Только к этому живому нельзя было протянуть руку. Нельзя было сказать «Смиль» так, как говорил раньше, не думая. Нельзя было улыбнуться ей по-детски, потому что улыбка в школе — это уже повод. Он вспомнил Славино «не делай глупостей» и почувствовал, как язык сам ищет, куда бы сорваться, лишь бы не молчать. Он удержал. Сжал зубы. Пальцы впились в край тетради так, что бумага под ногтем чуть смялась.

Смиляна подняла голову, будто почувствовала взгляд кожей. Их глаза встретились — мгновенно, не как на уроке, а как в коридоре, где нет правил, кроме тех, что внутри. Её взгляд был быстрый и ровный, но в нём мелькнуло узнавание, как короткий огонёк, который тут же прикрыли ладонью. Она отвела глаза так аккуратно, будто закрыла дверь, не хлопнув, и снова опустила их в свои листы, словно там было дело важнее человеческого лица.

Он выдохнул и уставился в тетрадь, делая вид, что читает заголовок. Чернила расплывались, потому что он смотрел не на буквы, а на то место в воздухе, где только что были её глаза. Ему хотелось ненавидеть её за это «я закрыла», за эту выученную осторожность. Но ненависть не получалась. Получалось только тупое, горячее чувство: она рядом, и он ничего не может сделать, кроме как сидеть и смотреть, будто голодный.

Звонок прозвенел резко, как будто кто-то нарочно хлопнул крышкой. Класс начал наполняться: стулья скрипнули, кто-то уронил пенал, кто-то шепнул соседу шутку, и шум пошёл волной. Смиляна подняла голову и начала урок спокойно, чётко, так, будто ничего не происходило. Голос у неё был ровный, без лишних ударений, но Виталик слышал в нём металл: не злость, а контроль. Она говорила о древних обрядах, о том, как люди защищали себя словами и знаками, как ставили границы, чтобы чужое не проходило внутрь, и Виталик, слушая, ловил себя на мысли, что она говорит не только про историю. Она говорила так, будто каждое слово — ещё один маленький засов на двери.

Он записывал. Правда записывал. И каждую строку выводил аккуратно, будто если он будет писать ровно, то и внутри станет ровнее. Но внутри не становилось. Внутри было лето, полынь, мёд, ромашка, её смех, её длинные ноги на ступеньках, и то, как он тогда смотрел на неё снизу вверх и думал, что, наверное, так и должно быть: когда ты маленький, тебе можно любить так глупо, как будто это навсегда.

Теперь он был не маленький. И почему-то от этого было только хуже.

Когда дверь за мальчишками закрылась и зал снова выдохнул, в «Скатерти-самобранке» стало слышно, как звякают ложечки о блюдца и как кто-то у стойки шепчет заказ, будто боясь нарушить чужую беседу. Смиляна не сразу пошевелилась. Она сидела ровно, слишком ровно, как сидят люди, которые только что удержали лицо и теперь проверяют, не треснуло ли оно по шву. Чай в чашке остыл окончательно, на поверхности появилась тонкая плёнка, и эта плёнка почему-то раздражала сильнее всего: как знак того, что время прошло, а внутри ничего не отпустило.

Слава смотрела на неё внимательнее, чем улыбалась, и это было её особое умение: делать вид, что всё легко, и одновременно не пропускать ни одной мелочи. Пудреница лежала закрытой, матовой крышкой вверх, и Смиляна поймала себя на мысли, что рада этому: ей сейчас не хотелось видеть в зеркале ни чужих строк, ни собственных глаз.

Она всё-таки взяла чашку и сделала глоток, скорее из упрямства, чем из желания. Тёплого не было. Но глоток дал движение, а движение дало слова.
— Видела? — произнесла Смиляна наконец и сама поморщилась от этого «видела», будто она спрашивала не о сцене, а о собственной слабости.

Слава кивнула почти незаметно.
— Видела, — сказала она тихо. — И ты молодец, что его не разорвала на ленты при друзьях.

Смиляна коротко усмехнулась, без веселья. Она смотрела в окно, не на улицу даже, а на стекло, где отражалась их столешница, словно мир и правда состоял из двух слоёв: того, что снаружи, и того, что остаётся внутри, когда всё закончилось.
— Я не для него сдержалась, — сказала она. — Я для себя. Для того, чтобы завтра не стоять в учительской и не слушать, как кто-то кашляет и говорит «вы же понимаете». Я не могу себе позволить… — она оборвала фразу, потому что слово «скандал» было слишком громким для их мира, где скандал иногда начинался с одной улыбки. — Мне нужна эта работа, Слава. Мне нужны деньги. И мне не нужен разговор о приличиях от людей, которые сами в них не живут.

Слава не стала возражать и не стала утешать. Только положила ладонь на скатерть рядом с чашкой Смиляны, не касаясь её руки, но обозначая присутствие.
— Ты не обязана быть каменной, чтобы быть приличной, — сказала она ровно. — Но ты правда сейчас зажата так, будто каждый человек вокруг может укусить.

Смиляна откинулась чуть назад, и стул скрипнул. Этот скрип показался ей слишком знакомым: как мел по доске, как ремень рюкзака под пальцами, как всё, что за день раздражало и не отпускало.
— Он мне нравится как студент, — сказала она неожиданно спокойно, как будто выбирала из двух зол самое честное. — Он умный. Он цепкий. Он не тупой. Он слушает, он думает. Он мог бы… У него голова есть.

Слава чуть подняла брови, но не улыбнулась.

Смиляна вздохнула, коротко, как делают, когда не хочется растекаться.
— Он хороший, — сказала она. — Вот и всё. Умный, живой, не пустой. Таких в классе сразу видно. И мне хочется, чтобы у меня с ними были нормальные отношения. Чтобы они не сидели с ощущением, что я пришла сверху и сейчас начну их ломать через колено. Я хочу быть… своей. Наставницей, а не надзирателем.

Она провела пальцем по краю блюдца, не глядя на Славу.
— А он… — продолжила она чуть тише. — Он путает. Потому что помнит меня другой. Не учительницей. Не взрослой тёткой с журналом и ответственностью. А той, с которой можно было смеяться, спорить, говорить глупости. И он пытается вернуть это. Не потому что он плохой или наглый. А потому что у него в голове это место — тёплое.

Слава кивнула. Именно так, без лишних слов.
— А ты боишься, что если дашь хоть сантиметр, он потянет за весь метр.
— Не он, — поправила Смиляна. — Школа. Люди. Я.

Она наконец посмотрела на Славу прямо.
— Я не боюсь его чувств. Я боюсь чужих выводов. Боюсь, что если я буду с ним слишком мягкой, слишком живой, кто-то решит, что это про что-то другое. А мне это сейчас нельзя. У меня нет запаса прочности, понимаешь? Мне нужна эта работа. Мне нужны деньги. Мне нужно, чтобы меня воспринимали серьёзно, а не как «молоденькую, которая не удержала дистанцию».

Слава чуть улыбнулась, но не тепло — скорее понимающе.
— То есть ты злишься не потому, что он лезет, а потому что он мешает тебе быть хорошей учительницей так, как ты это видишь.
— Да, — сказала Смиляна сразу. — Именно.

Она откинулась на спинку стула, и в этом движении было больше усталости, чем напряжения.
— Мне с ним весело, — призналась она. — Было. Когда он был ребёнком. И сейчас иногда ловлю себя на том, что хочется ответить так же легко. Пошутить. Подыграть. Но это не потому, что я чего-то хочу от него. А потому что я привыкла быть живой с детьми. И теперь эта живость стала опасной.

Слава чуть наклонила голову, словно примеряя это на себя.
— Тогда тебе нужно не отрезать, — сказала она. — А перевести. Дать ему понять, что ты всё та же — внимательная, тёплая, но роль теперь другая. Не «своя в доску», а взрослая. Которая отвечает не только за себя, но и за него.

Смиляна усмехнулась коротко.
— Он это услышит?
— Не сразу, — честно ответила Слава. — Он подросток. У них всё сразу через эмоции. Но если ты будешь последовательной, он поймёт. Не как обиду. Как границу.

Смиляна посмотрела в окно, где осень всё ещё выглядела обманчиво спокойной.
— Главное, чтобы он не решил, что я его отвергаю, — сказала она. — Потому что я его не отвергаю. Я просто… не его нянька больше.

Слава мягко хмыкнула.
— Вот это и есть самое трудное, — сказала она. — Пережить момент, когда тебя перестают быть тем, кем ты был для кого-то важного. Особенно если ты был хорошим.

Смиляна на секунду прикрыла глаза, потом открыла.
— Я справлюсь, — сказала она. Не уверенно, но твёрдо. — Просто мне нужно не ошибиться.

Слава кивнула, принимая это решение без комментариев, и только добавила:
— И если что — я рядом.

конец главы
Не проблема! Введите адрес почты, чтобы получить ключ восстановления пароля.
Код активации выслан на указанный вами электронный адрес, проверьте вашу почту.
Код активации выслан на указанный вами электронный адрес, проверьте вашу почту.


after dark
- Ты куда это так собрался? - спросил он голосом ровным, почти ленивым, с той ноткой светского поддразнивания, которая обычно спасала их от любых неловкостей.
- Неужели снова к Татьяне Алексеевне, наш маленький донжуан?
- Слушай, я же не мать и не пристав, - сказал он уже мягче, дружески. - Мне не нужно расписание твоих визитов и переписка с привратником. Ты же знаешь, что можешь рассказать мне абсолютно всё.
- Я вообще-то рассчитывал, что сегодня мы будем вести себя, как приличные люди, - заметил он, бросая фразу легко, почти как о погоде. - Родителей нет. Дом наш. Можно устроить маленький заговор против скуки. Сыграть в карты. Поужинать нормально, а не на бегу, как ты любишь. Ты мог бы, в конце концов, даже… - он поднял глаза, и в этой паузе было много несказанного. - Не знаю... провести со мной время? Как мы делали раньше. Ты теперь постоянно где-то не со мной.
- Ты же не врёшь мне, правда? Ты бы рассказа о чём-то серьёзном, если бы поехал не к Татьяне?
- Я, разумеется, скажу, что желаю тебе удачи и чтобы ты не возвращался слишком счастливым, иначе мне придётся завидовать. Но если ты едешь куда-то ещё… - он не договорил, и это повисло как тонкая нить. - Тогда скажи хотя бы мне, куда. Не потому что я хочу контролировать. Потому что после Рождества у меня отвратительная привычка представлять худшее.
- Ты вернёшься домой сегодня? Если нет, то я буду знать, где ты. Чтобы не бегать по городу, как идиот, и не поднимать людей, которых лучше не поднимать. - Он усмехнулся, но в усмешке не было веселья. - Я умею быть приятным собеседником. Но ещё я умею делать глупости из любви. Не провоцируй, мне и так хватает поводов.
- Я просто не хочу, чтобы с тобой что-то случилось.
- И мне тебя не хватает.
after dark
Дни после Рождества летели удивительно быстро. Никто не вспоминал о побеге, родители прибывали в отъездной суете и дом на Мойке исполнял свою привычную мелодию из шагов слуг, недовольного говора отца и бряканье чашек о блюдца, когда Зинаида принималась пить чай. Всё было обычным. Всё и вся. По крайней мере, видимость делали именно такую.
Феликс ощущал себя загнанным в угол зверем. Весь дерганный он всё чаще бросал взгляд на календарь и чем ближе становилась дата, обведенная красным, тем надрывней становился его нежный голосок. Каждый шелест, каждый стук, любой вопрос: заставляли дёргаться Юсупова и судорожно искать причину своему странному поведению.
"Может, всё отменить? Соврать, что я занемог!" - думал он, когда просыпался в холодном поту среди ночи. Юноша даже пару подскакивал с постели к письменному столу и в темноте шуршали страницы, вспыхивала свеча.
Перо застыло над листом и пару капель чернил оставило на пожелтевшей поверхности отвратительные кляксы. Голова шумела и в этом хаосе отчетливо слышались слова: "Это твой шанс! Шанс стать упырем, получить власть, достаток!".
Листок снежным комом полетел в ведро. На стол улегся новый и появились первые нервные строчки: "Дмитрий Александрович...". В ушах зазвенело и внутренний голос направил, унимая мелкую дрожь пальцев: "Там будет Татьяна. Вы будете близки".
Недописанное письмо превратилось в пепел, а мысль закрепилась в голове. Она позволяла дышать полной грудью, не шарахаться слуг и просто жить, пока числа медленно приближались к заветной дате.
- Ты куда это так собрался?
Появление Николая настигло вросплох. Феликс вздрогнул и тут же вытянулся по стойке смирео. Снова напоминал натянутую струну, готовую лопнуть от напряжения в любую секунду.
- Господи, - прохрипел Юсупов. - Нельзя, нельзя так подкрадываться!
Феликс продолжил складывать вещи обратно в дорожную сумку, надеясь, что Николай сейчас же уйдёт, но брат оставался на месте, выжигая дыру в затылке своим требовательным взглядом.
- Неужели снова к Татьяне Алексеевне, наш маленький донжуан?
Феликс сглотнул и тут же рассмеялся, но голос выдавал в нём дрожание.
- Разве я не говорил? Совсем вылетело из головы.
Николай прошёлся по комнате и оказался прямо перед Феликсом. Тот ощутил себя загнанным в угол и едва не сделал шаг к отступлению.
- Слушай, я же не мать и не пристав, - продолжил брат.
Юсупов усмехнулся. Сейчас Николай звучал и как тот, и другой.
- Мне не нужно расписание твоих визитов и переписка с привратником. Ты же знаешь, что можешь рассказать мне абсолютно всё.
Феликс напрягся, словно Николай задел в нём не тот аккорд. Посмотрел на брата внимательно, даже слишком и в мыслях проскочило: "Поверь, к такому ты ещё не готов."
- Я и так честен с тобой, - улыбнулся Феликс. - Разве могут быть сомнения?
Николай оказался ещё ближе и напряжение затрещало между ними, хотя раньше такого не было. "Это просто волнение!" - утешил себя Юсупов, не желая признаваться, что стал эгоистом уже давно.
- Я вообще-то рассчитывал, что сегодня мы будем вести себя, как приличные люди, - сказал Коля. - Родителей нет. Дом наш. Можно устроить маленький заговор против скуки. Сыграть в карты. Поужинать нормально, а не на бегу, как ты любишь. Ты мог бы, в конце концов, даже… Не знаю... провести со мной время? Как мы делали раньше. Ты теперь постоянно где-то не со мной.
Брови Феликса вопросительно дрогнули, а внутри заворочался мерзкий червяк, которого Юсупов старался душить, но не всегда получалось. "Что-то ты не думал обо мне, когда сбегал к своей Поличке!" - мысль прозвучала отвратительно, почти плевком.
- Брось, - протянул Феликс. - Что за вздор?
Он продолжил складывать вещи дальше, надеясь, что Николаю надоест и он уйдёт. Не потому, что ему были не рады здесь, а потому, что вопросы заставляли нервничать, обливаться потом, от которого одежда прилипала к телу и воздух становился кислым от запаха.
- Ты же не врёшь мне, правда? Ты бы рассказа о чём-то серьёзном, если бы поехал не к Татьяне? - спросил Николай и в голосе послышалась серьёзность, за которой пряталась обыкновенная забота и переживание. - Я, разумеется, скажу, что желаю тебе удачи и чтобы ты не возвращался слишком счастливым, иначе мне придётся завидовать. Но если ты едешь куда-то ещё… Тогда скажи хотя бы мне, куда. Не потому что я хочу контролировать. Потому что после Рождества у меня отвратительная привычка представлять худшее.
Вещь легла в сумку слишком грубо. Феликс вновь посмотрела на Николая и где-то в глубине мелькнуло раздражение. "Я маленький по-твоему?"
- Я еду к Татьяне. Больше никуда.
Ложь далась легко, но легла внутри неприятным колючим осадком.
- Ты вернёшься домой сегодня? Если нет, то я буду знать, где ты. Чтобы не бегать по городу, как идиот, и не поднимать людей, которых лучше не поднимать. Я умею быть приятным собеседником. Но ещё я умею делать глупости из любви. Не провоцируй, мне и так хватает поводов.
Феликс усмехнулся слишком мягко, слишком непринужденно.
- Не ждите. Со мной всё будет хорошо. Иначе не может, просто не может.
На последних словах голос стал тише, когда Юсупов посмотрел за окно, где кружился снег и стучал по стеклу ледянными брызгами.
- Я просто не хочу, чтобы с тобой что-то случилось. И мне тебя не хватает.
Последнее от Николая звучало сродни признанию в любви и сердце подпрыгнуло, ударилось в грудной клетке и Феликс почувствовал это как удар ножом.
- Давно ты стал таким сентиментальным? - хохотнул юноша. - Я вернусь и мы проведём с тобой день. Нет, два-три! Да хоть всю неделю, пока не приедут родители!
Он обещал, но до конца не был уверен, что сдержит слова.