здесь свет выключается — и включаюсь я. фрагменты жизни, ролевого, любви к фразам и мужчинам из текста
Был(а) в сети 2 дня назад
Зал одобрительно засвистел, загудел как потревоженный улей. Феликс широко улыбнулся, развёл руки в стороны, готовясь к поклону, но так и застыл.
Татьяна шагнула к нему уверенно. Стук каблуков на мужских туфлях отозвался по подвалу глухо, так же как сердце Юсупова пропустившее удар. На лице серьёзная маска, будто она действительно была не дамой, а человеком, нашедшим свою жену в неподобающем месте.
Рука легла на ягодицы Феликса по-хозяйски. Сжала, вызвав визг и кокетливый пьяный смешок. Рванула на себя и их глаза встретились, отражая лица будто кривые зеркала.
- Вот как? - прохрипела она низким шершавым голосом, который ей не принадлежал. - Прямо здесь, посреди набережной Невы?
Феликс попытался отстраниться, но это было исполнено вяло, поддерживая их маленький спектакль.
- Вы пасатрите, - протянул Юсупов каркающим голосом торговки с рынка.
Он шлёпнул Татьяну в район ключиц и хихикнул, кокетливо хлопая тяжёлыми накрашенными ресницами.
- Ну какой шустрый!
Взгляд Татьяны наполнился мрачным желанием и Феликс тяжело сглотнул. Уже представил себя на коленях перед ней. Ворс ковра впивался бы в тонкую кожу, но юноша всё равно терпел, выполняя её прихоти, вымаливая прощение не словами.
- Пусть так, - согласилась Руневская. - Если это поможет тебе очистить твою грешную натуру, блудница.
Феликс снова игриво рассмеялся и ему вторили любопытные зрители. Они свистели, улюлюкали, а улыбка медленно сползала с лица Юсупова. Медленно он начинал тонуть в глазах Татьяны и в этом, почти животном, желании.
Она вцепилась ему в шею точно коршун в свою добычу. Губами, языком, горячим дыханием. Воздух стал тяжёлым, а звуки померкли, когда голова пошла кругом. Язык прилип к нёбу и Феликс почувствовал, как кислород с глухим хрипом удовольствия покинул лёгкие.
- Так? - поинтересовалась Татьяна.
Дыхание коснулось кожи и мурашки не заставили себя долго ждать. Пустились в пляс по всем обнажённым участкам, даже там, где девушка не трогала Феликса сегодня.
- Или...так?
Она не дала ему возможность переспросить. Губы накрыли чужие и в зале послышался одобрительный свист. Феликс в тот момент так сильно зажмурился, что этот звук показался ему фейерверком вспышек перед глазами.
Пальцы вцепились в лацкан пиджака и сжали до побелевших костяшек. Феликс притянул Татьяну ближе и они ударились грудью друг о друга, на мгновение срываясь на непонятный вздох.
Поцелуй был влажным, нетерпеливым. Они целовались так впервые. Зубы стучали друг о друга, ложились на тонкую кожу губ. Болезненно, но в то же время сладко, как первый глоток дорогого шампанского.
Послышались шаги и это значило только одно - момент не мог длиться вечно и сейчас настал его конец.
- Господа, - объявил уже знакомый голос. - Наверху финальный аккорд нашего вечера. Прогон второго акта.
Татьяна отстранилась с жадным чавкающим звуком. Феликс так и остался стоять и жмуриться и даже не заметил, как она пыталась отыскать Володю. Может и хорошо, а то снова бы приревновал.
Она поцеловала его снова, но теперь уже коротко и нежно - необычайная редкость с её стороны.
- Мы ещё не закончили. Обещаю, - прошептала девушка, запечатлев на губах свой вкус.
Она вдруг наклонилась к нему ниже и губами коснулась ушной раковины. Выдохнула тихо, совсем не для других:
- Я теку от желания, как сука, Ваше Сиятельство.
Татьяна отстранилась, а лицо Феликса вспыхнуло как свеча, как фитиль. Ох, госпожа, если бы вы только знали, какое впечатление только что произвели.
Они едва успели занять места в зрительском зале, как выключился свет. Занавес с тихим скрипом поплыл в разные стороны и сцена вспыхнула под прожекторным фонарём.
Она лежала на сцене. Искусственно бледная, удивительно чистая. Волосы рассыпались по древесине и в них не хватало свежих цветов, вставленных, словно в вены. На руках и ногах бинты, похожие на первый снег, налипший на тонкие берёзовые ветви.
Актёры шли на сцену. Всё было как обычно, но в глаза бросался замедленный ход, а затем и первый визг. Кто-то попятился, кто-то закрыл рот. Зрители вскочили с мест и по залу прокатились встревоженные крики. Барышни начали рыдать, кто-то собирался упасть в театральный обморок, прильнув поближе к своему кавалеру.
Татьяна склонилась к Феликсу, что неотрывно смотрел на сцену. Внутри всё стало холодным и двинуться - большой труд.
- Он здесь. Тот самый упырь. Если вас начнут допрашивать - ваш отец узнает всё. И про маскарад, и про нашу маленькую глупость.
Голос Руневской вывел из минутного ступора. Юсупов посмотрел на неё затравленным взглядом ребёнка, который разбил очередной семейный сервиз.
Татьяна склонилась ещё ближе и губы оставили на щеке короткий, ободряющий поцелуй. В нос ударил запах влажного леса и Феликсу захотелось вдохнуть полной грудью.
- Уведите Полечку и Николая, пока ещё не поздно. А я… я останусь. Это моя работа.
Феликс поднялся с места чуть неуклюже. Взгляд всё ещё прикованный к сцене и голова исполнила короткий поклон.
- Но Владимир не должен идти с вами ни при каких условиях. Вы поняли? Я всё объясню потом, обещаю.
- Но...
Он хотел ослушаться, оспорить её приказ, но встретившись с тяжёлым взглядом Татьяны, лишь угрюмо кивнул в очередной раз. Прильнул чуть ближе, вцепился в тонкие ладони, что скрывались под грубыми перчатками.
- Прошу вас, будьте осторожны.
Не просьба, мольба. И именно с ней Феликс покинул зал.
________________________
конец эпизода

Феликс посмотрел на неё быстро, резко, и брови сошлись на переносице. Татьяна в ответ чуть приподняла подбородок, встречая его взгляд с ленивой, почти хищной медлительностью, будто давая понять, что не отступит ни на шаг.
- Это не он, - твёрдо заявил юноша, будто был уверен.

Она медленно выдохнула, скользнув по нему взглядом снизу вверх, словно проверяя, где именно в нём прячется эта уверенность, и позволила уголку губ изогнуться в тихой, почти жалостливой усмешке.
- Володя не убийца, - добавил он, и в голосе прозвучала болезненная преданность.

Татьяна чуть склонила голову вбок, как хищная птица, заметившая, что добыча всё ещё бьётся, и мягко, но холодно прищурилась, не сводя с него глаз.
- И вы в этом убедитесь! - воскликнул он, наклонившись чуть вперёд.

Татьяна не отодвинулась, а наоборот, медленно подалась к нему, почти касаясь его плечом, и тихо, с едва заметной иронией произнесла:
- Возможно. Но только если он и правда чист, лисёнок. Давайте завтракать, а то еда совершенно остыла.

конец эпизода
В доме на Мойке с самого утра стоял физически ощутимый ужас Сегодня стены не выдерживали. Из кабинета князя то и дело вырывался голос такой силы, что слуги в передней невольно сбивались с шага. Дверь в кабинет была закрыта, но это почти не имело значения: голос отца Феликса прошивал дуб, бархат и ковры насквозь.
Сначала различались только отдельные, особенно тяжёлые слова, но потом крик стал таким отчётливым, что уже можно было разобрать весь смысл - и в этом было нечто особенно унизительное, будто сам дом отказался прикрывать своих хозяев.
- Позор! - разнеслось так, что в раме дрогнуло стекло. - Слышишь ты меня или нет? Позор на весь род!
- Я не… я не думал, что это… - прорвался другой голос, сбитый, молодой, и тут же захлебнулся.
- Молчать! - отрезал тот же, тяжёлый, разъярённый. - Ни слова больше!
Пауза, короткий, резкий звук, будто что-то ударили о стол.
- Содомит! - почти выплюнул он. - Грязный извращенец! Ты понимаешь, что ты сделал? Ты понимаешь, что теперь каждый, у кого есть глаза и память, будет читать это и узнавать?
- Это… это не было… - снова попытался тот же молодой голос, уже совсем тихо, - это… не так…
- Не так? - взвился он. - Не так?! Да там половина ваших встреч описана так, что даже слуги бы узнали, если бы умели читать! Ты что, совсем лишился рассудка?! Тварь! Грязь. Падаль. Лучше бы ты сдох раньше, чем довёл до такого.
Тишины не было ни на секунду.
- Думаешь, это замнут? Думаешь, я позволю? Да я скорее сам тебя сгною, чем дам тебе ещё хоть раз открыть рот в приличном обществе! Ты мне весь род обгадил! Всё, что веками держалось!
И снова почти сорванный, беспомощный:
- Я не хотел… я правда…
- Хотел! Хотел! Потому что иначе не бывает! Такое не случается случайно!
Голос третьего снова попытался вклиниться, глухо, жёстко:
- Хватит. Он уже понял.
- Нет, не понял! - отрезал тот. - И не поймёт, пока не окажется там, где за такие вещи не пишут романы, а вешают!
Николай нашёл Феликса не сразу. Вся его обычная лёгкость, обаятельная нервность, этот почти мальчишеский живой блеск, которым он умел освещать даже самые тоскливые домашние минуты, теперь как будто вытянуло из лица. Когда он наконец увидел брата, то сразу пошёл к нему быстро, не делая лишних жестов и, что особенно показательно, даже не пытаясь начать издалека. Лицо у него было бледное, по-настоящему встревоженное, и в глазах жила та редкая, почти суеверная тревога, какая возникала у него только тогда, когда беда касалась Феликса. Николай остановился слишком близко, как останавливаются только у своих, и заговорил быстро, приглушённо, но не шёпотом, потому что шёпот в такой обстановке звучал бы ещё хуже.
- Там Володе досталось, и, боюсь, это ещё мягко сказано. Выяснилось, что у него был любовник. Мужчина. И мало было бы одной этой пакости, так нет - тот оказался ещё и литератором. Издал роман. Якобы вымышленный, разумеется. Только не настолько, чтобы люди не узнали. Там и места, и фразы, и случаи - всё настолько близко к правде, что уже по одним обрывкам стали шептаться. И, конечно, всё это дошло до отца.
Из кабинета в эту минуту донеслось особенно отчётливое, выкрикнутое на изломе бешенства:
- …я не позволю, чтобы моё имя таскали по салонам в зубах, как падаль! Слышишь меня или нет?! Сумароковы-Эльстоны, Юсуповы - и вот до чего дошло! До мужеложцев и печатной грязи!
Потом раздался глухой удар чем-то тяжёлым о стол, и вслед за этим — новый всплеск ярости:
- Голову тебе оторвать мало! Да лучше бы Вы сдохли младенцами, чем дожить до такого позора!
Николай на секунду прикрыл глаза и заговорил быстрее, уже откровенно торопясь успеть сказать главное до того, как всё сорвётся в следующую фазу.
- Роман, говорят, уже кто только не пересказывает. Отец его тоже там. А наш… - Николай осёкся, потому что в эту минуту дверь кабинета распахнулась так резко, что один из слуг у стены вздрогнул всем телом.
Отец Феликса вылетел в коридор не шагом даже, а стремительным, неровным движением,. Лицо его было багровым, жилы на шее вздулись так, что страшно было смотреть, и даже без того тяжёлые черты стали почти уродливыми от злобы. Он обвёл коридор взглядом, увидел младшего сына и буквально выплюнул приказ, не замечая ни слуг, ни приличий, ни самого факта, что орёт на весь дом.
- Феликс! Ко мне! Немедленно! И не смей заставлять меня ждать, ты, маленький выродок! Думаешь, до тебя дело не дойдёт? Живо в кабинет!
Он не стал дожидаться, повернулся и ушёл обратно так резко, что полы сюртука хлестнули по косяку. Дверь на этот раз не захлопнулась до конца, осталась приоткрытой, как открытая пасть. Николай побледнел ещё сильнее, но сразу шагнул ближе к брату, почти заслоняя собой коридор, будто мог хоть чем-то смягчить то, что сейчас грядёт. Он говорил быстро, тихо, уже совсем по-свойски, и в голосе его, при всей явной панике, всё равно держалось то упорное братское тепло, которым он всегда пытался склеить вещи, не поддающиеся склейке.
- Лучше пойти самому, слышишь? Не тянуть. Иначе он взбесится ещё сильнее, а сильнее там уже, казалось бы, некуда, но ты же знаешь - для него всегда есть куда. Ты только…
Потом Николай двинулся рядом, провожая брата к кабинету, и всю эту короткую дорогу держался чуть ближе, чем требовали приличия, почти касаясь локтем, как будто одно присутствие могло заменить защиту.
В кабинете стоял густой, тяжёлый воздух, пропитанный не только яростью, но и стыдом, страхом, тем липким семейным омерзением, которое остаётся после слов, уже сказанных слишком громко и слишком окончательно, чтобы потом их можно было взять назад. Отец Феликса уже сидел за столом, но не в позе человека, взявшего себя в руки. Скорее так, как садятся, чтобы удобнее было продолжать казнь. На столе лежала раскрытая книга - вероятно, тот самый роман или выписки из него.
Володя стоял у стены, действительно бледный до синевы, с распухшими от слёз глазами и страшным, обессиленным выражением лица. Колени у него едва заметно дрожали, руки висели вдоль тела неестественно прямо, как будто любое лишнее движение могло снова вызвать бурю. Отец Володи сидел в кресле в стороне, тяжёлый, мрачный, каменный, с опущенным взглядом и таким лицом, будто весь остаток жизни решил провести внутри одной только горечи.
Едва Феликс оказался на пороге, как отец вскинул на него взгляд с тем же бешеным удовольствием человека, у которого наконец появилась новая цель.
- Вот и второй, - произнёс он, и в этом тоне было столько отвращения, будто перед ним не сын стоял, а новый лист обвинения. - Подойди ближе. Я хочу видеть лицо, когда буду говорить. Или тебе тоже стыдно, как твоему кузену? Хотя что с вас взять. Один больной извращенец, другой шляется с вдовушками. Думаешь, я не знаю про твою любовницу-вдову? Думаете, твои похождения не доходят до меня? Я всё знаю. Мне уже по горло ваших секретов, ваших поз, ваших гадостей, которыми Вы оба решили завалить моё имя.
Он поднялся так резко, что кресло заскрипело, и навис над столом, упираясь в него ладонями. Голос снова сорвался в крик.
- Вы оба меня достали! Оба! Слышите? Один - садомит с писателем на хвосте, другой - бог знает что за существо, вечно рядом с какой-то подозрительной вдовой, шепчущееся, вертящееся, позорящее дом одним своим существованием! Вы - клеймо моей жизни! Вы выродки! Два клейма, два урода, которых мне, видно, Господь послал не в наказание даже, а на посмешище всему Петербургу!
На слове "выродки" Володя дёрнулся так, будто его ударили, но головы не поднял. Отец его по-прежнему молчал, только пальцы на подлокотнике кресла сжались сильнее. Николай, оставшийся у двери, стоял напряжённый, собранный, готовый то ли вмешаться, то ли схватить брата за рукав, если всё покатится совсем уж в пропасть. Но пока он молчал.
Отец же, увидев эту общую неподвижность, только взвился ещё сильнее. Он ткнул пальцем сначала в сторону Володи, потом в сторону Феликса так резко, словно хотел пришпилить их обоих к стене одним жестом.
- Вы думаете, я шучу? Думаете, всё это можно будет замять деньгами, титулом, связями? Да я вас обоих на каторгу отправлю, слышите? На каторгу! Чтобы вы там, среди настоящей грязи, наконец поняли, чем пахнет распущенность, когда с неё сдёрнут бархат! Лучше сыновей не иметь вовсе, чем иметь таких! Лучше бы вы мне в могилу легли, чем позорили род так, как позорите теперь!
Он снова схватил книгу со стола, с силой швырнул её обратно, и страницы разлетелись, как птицы, ударившись о полированное дерево. В этот момент Володя наконец всхлипнул не громко, а как-то сломанно, почти без воздуха, и тут же зажал рот рукой, будто стыдился даже звука собственного унижения. Николай на пороге сделал едва заметный шаг вперёд, но остановился, бросив на брата быстрый, живой, очень ясный взгляд.
- Ну, что скажешь, Феликс, а?
***
Отгремел рабочий скандал. На зелёном сукне стола лежали разметавшиеся бумаги, одна папка сползла к самому краю, чернильница была не закрыта, и от неё тянуло терпкой железистой сыростью. На столе остался его бокал с недопитой кровью.
Татьяна села на боковую часть его стола резко, зло, спиной к нему, лицом к окну. Она держалась очень прямо, почти вызывающе, но пальцы на колене то сжимались, то распускались, будто тело всё ещё продолжало тот спор, который рот уже прекратил.
Дашков, после долгой паузы, сделал с другой стороны ровно то же самое и уселся на противоположный край стола спиной к ней, лицом к стене, словно решил довести эту нелепую зеркальность до конца и в ней же упрятать остатки достоинства.
Некоторое время они молчали так упрямо, что это уже становилось почти отдельным разговором. Потом Дашков, не шевельнувшись, сказал в пространство перед собой тем тоном, каким обычно объявлял неприятные факты, не подлежащие обжалованию:
- Мы больше не разговариваем.
Татьяна медленно повернула голову. Уголок её рта дрогнул той самой усмешкой, которая всегда значила беду.
- Как раз этим мы и занимались последние четверть часа. Вы, видимо, очень любите собственный голос.
Он коротко втянул воздух носом. Не повернулся к ней, не сделал ни единого лишнего движения, только пальцы его легли на край столешницы и медленно, сдержанно сжали дерево.
- Я не о том, и Вы это прекрасно поняли. Мы не говорим, как раньше. Не говорим ничего, что не касается дела. Не молчим, как раньше. Всё стало после Сосновиц... иначе.
При имени этой деревни в ней что-то дёрнулось. Она не обернулась сразу, только подбородок поднялся чуть выше. Там, в Сосновицах, у страха был жар пожара, у предательства - его почерк в отчёте. Она помнила слишком хорошо не только пламя, но и то, как потом её не прикрыли. Как её, её, которую он вытаскивал из огня почти на руках, он же отдал на растерзание Комитету. Она медленно повернулась к нему, пока её взгляд, острый, как булавка, не упёрся в его затылок.
- Иначе? Какая удивительная деликатность формулировки. Вы тогда не нашли во мне ничего, что стоило бы защитить, а теперь Вам, оказывается, не хватает прежних разговоров. Как трогательно.
Он закрыл глаза на мгновение, будто это слово ударило куда точнее, чем она даже рассчитывала.
- Я спас Вам жизнь. И не дал Вам совершить такую глупость, после которой пришлось бы вырезать половину деревни.
- Вы не мне жизнь спасали, Дмитрий Александрович. Вы спасали свой порядок. А меня Вы просто сдали аккуратно
.
Дашков развернулся так резко, что каблук его сапога сухо стукнул о ножку стола. Теперь они сидели не спина к спине, а под углом, и между ними было всего несколько футов дерева и старого, неостывшего яда, который они носили в себе.
Его лицо оставалось почти неподвижным: желваки на скулах обозначились так чётко, будто их выточили, а глаза потемнели до того тяжёлого цвета, который у него появлялся перед дракой.
- Вы имеете право ненавидеть меня за Сосновицы. Но я пытаюсь всё исправить.
Татьяна подтянула одну ногу на край стола, обняла колено ладонью и наклонилась вперёд, глядя на него с той откровенной грубостью, которой всегда пользовалась, когда ей становилось по-настоящему больно.
- Не нойте, - сказала она тихо. - Я не Ваша мать, чтобы утирать Вам сопли.
После этого в комнате стало совсем тихо. Дашков не моргнул, не повысил голоса, но лицо его на мгновение сделалось жёстким.
- Вот в этом Вы вся, - проговорил он.
Он развернулся к ней вполоборота.
- Стоит кому-то протянуть к Вам руку, как Вы норовите откусить её по локоть. Я привык, что Вы грубы со мной. Бог с Вами. Но Вы прекрасно знали, что для Феликса значил тот бал.
Татьяна не шевельнулась сразу. Она уже поняла, куда он ведёт.
- Ему нужно было, чтобы на него смотрели всерьёз. Чтобы с ним знакомились, чтобы его запоминали, как того, кто действительно может войти в наш круг. А Вы успели нахамить половине тех, с кем ему следовало быть любезным.
Она резко повернула голову к нему. На мгновение могло показаться, что она сейчас просто встанет и уйдёт, хлопнув дверью, но Татьяна не ушла. Она только посмотрела на него так, будто решала, что именно хочется сломать первым: его шею или собственную слабость.
- Не говорите со мной так, будто я этого не понимала. Я не идиотка.
- Тогда зачем?
Этот короткий вопрос повис между ними. Татьяна медленно спустила ногу со стола. Она смотрела уже не на него, а куда-то мимо. Когда она заговорила, в её голосе всё ещё было железо, но за ним уже сквозило что-то более глубокое.
- Затем, что они смотрели. На него, на меня. С тем самым выражением. Вы его знаете. Когда женщине в комнате всем видом напоминают, что лучше бы сидела дома и вышивала ландыши на салфетке. Когда юношу оглядывают так, будто решают не кто перед ними, а насколько забавно будет наблюдать за его унижением. Когда каждый поклон, каждое слово, каждая улыбка означают не учтивость, а досмотр. И я не собиралась стоять там с любезной мордой, пока эти важные господа решают, достаточно ли я безопасна, а он достаточно ли хорош, чтобы они его не выплюнули.
Дашков выслушал её, не перебивая. Его лицо не смягчилось, но в глазах мелькнуло то самое утомлённое понимание, которое всегда раздражало её сильнее открытого несогласия. Он знал, о чём она говорит. Он видел, как на неё смотрели в Дружине многие годы, как любая её ошибка становилась подтверждением общей теории о женской неуместности, а любая удача - досадным исключением. Он понимал, что её грубость редко бывала прихотью. Чаще она была оружием, которое приходилось выхватывать раньше, чем кто-то успевал ударить первым.
- И потому Вы сделали именно то, чего они от Вас ждали. Подтвердили каждую их мерзкую мысль. Что Вы не умеете держать себя в руках. Что рядом с Вами мужчина немедленно становится продолжением Вашего каприза. Что Вам важнее самой выиграть мелкую стычку, чем дать ему выиграть действительно важное сражение.
Она спрыгнула со стола резко и отошла к окну. Не потому, что отступала, а потому, что иначе пришлось бы влепить ему по лицу прежде, чем он договорит.
- Продолжайте. Раз уж Вы сегодня так чудесно исполняете хор из старых мерзавцев, отчего бы не спеть полную арию.
Она обернулась через плечо.
- Вы хотите, чтобы я перед Вами оправдывалась за то, что не стояла там с улыбкой ручной болонки? Не будет этого.
- Я хочу, чтобы Вы хоть раз в жизни не путали защиту с истерикой.
Секунду она просто смотрела на него, будто не вполне поверила, что он действительно это сказал. Потом медленно выпрямилась и повернулась к нему уже целиком.
- Истерикой? Вы сейчас назвали это истерикой?
- А как ещё назвать Вашу привычку превращать каждое оскорбление в уличную драку, даже если рядом стоит тот, кого Вы якобы хотите уберечь?
- "Якобы". Как быстро Вы договорились до того, что я ещё и притворяюсь.
Он не отвёл глаз. Конечно, не отвёл. Слишком гордый, слишком злой, слишком давно привыкший выдерживать удары в упор.
- Как удобно. Вы сейчас сложили на меня и бал, и Сосновицы, и, вероятно, все прочие неприятности, которые случались с Вашей драгоценной Дружиной, пока я имела несчастье в ней состоять. Может, пойдём дальше? Скажите ещё, что я слишком громко дышу для женщины. Что я занимаю слишком много места. Что мне следовало родиться кем-нибудь поскромнее, чтобы не мешать Вам всем жить в этой прекрасно устроенной мужской помойке.
- Не передёргивайте.
- Не указывайте мне, что делать.
- Тогда не ведите себя как дура.
Эти слова ударили уже не в старую рану, а прямо в горло. Она улыбнулась. Очень спокойно. Очень мерзко.
- Вот оно что. Мы всё-таки дошли до сути. Вас до сих пор мучает не мой характер и не бал. Вас мучает, что после Сосновиц я не вернулась к ноге. Что Вы меня тогда сдали, а я после этого не стала снова смотреть на Вас снизу вверх и благодарить за крохи милости.
- Следите за языком.
- А то что? Сдадите ещё раз?
Он побледнел.
- Не смейте, - произнёс он так тихо, что ей пришлось вслушаться.
- Смею. Вы решили сегодня разбираться со мной до конца, так давайте без лицемерия. Вы не переносите, что я не простила. Что я помню. Что я каждый раз вижу перед собой не Ваши красивые намерения, а тот день, когда Вы выбрали не меня.
- Я выбрал, чтобы Вы остались живы.
- Вы выбрали, чтобы Вам было удобно объясниться с начальством.
Его рука резко легла на край стола, чтобы не начать драку. Он ещё держал себя в руках. Но дерево под пальцами скрипнуло.
- Вы понятия не имеете, о чём говорите.
- Я имею слишком хорошее понятие. Именно это Вас и бесит.
- Зато у меня хватило ума не тянуть Феликса за собой на дно только потому, что мне стало неуютно среди чужих взглядов.
Вот здесь он попал. Действительно попал. Она чуть прищурилась, будто получила пощёчину и ещё не решила, убить его сразу или оставить на потом.
- Не смейте говорить о нём так, будто Вы любите его больше меня.
- Сейчас я хотя бы думаю о его пользе, а не о собственном самолюбии.
- Пользе? Господи, как же Вы отвратительны в своей чиновничьей породе. У Вас даже чувства звучат как служебная записка. Польза. Уместность. Порядок. Скрытие. Должное впечатление. А потом Вы удивляетесь, что я не доверяю Вам ничего живого.
Он, кажется, хотел что-то добавить, может быть даже исправить, но опоздал. Она отступила на полшага, не из страха, а чтобы видеть его целиком.
По тому, как под тонкой кожей на виске медленно, упрямо бился сосуд, можно было понять, чего ему стоило не схватить её за плечи и не встряхнуть так, чтобы слова высыпались из неё уже без яда, без этой нарочитой ледяной чёткости, за которую он сейчас ненавидел её не меньше, чем себя.
Дашков смотрел на неё долго, не мигая, и в этом взгляде не осталось ни насмешки, ни той ледяной деловитости, которой он обычно прикрывал свои самые опасные состояния. Там проступило нечто куда хуже: усталое, тяжёлое, почти унизительное для него самого желание всё-таки дойти до конца, до самого дна. Он чуть повёл подбородком, будто слова застряли у него не в горле даже, а в рёбрах, и только потом спросил, низко, сухо, без всякой защиты в голосе, отчего сказанное ударило куда больнее крика:
- Вы когда-нибудь вообще меня за Сосновицы простите?
Она не ответила сразу. Слов было слишком много, и все они лезли одновременно, острые, как битое стекло. Татьяна смотрела на него так, будто перед ней вдруг встал не нынешний Дмитрий Александрович, начальник следственного отделения, не эта выверенная, жестокая, почти безупречно собранная машина из воли, злости и хороших манер, а тот человек, который когда-то вытаскивал её из огня, стоял с ней спина к спине в делах, где любой другой давно бы сдал назад, прикрывал её там, где мог. Это и было, пожалуй, самым омерзительным. Если бы её предал кто-то посторонний, она давно бы забыла. Но её предал тот, к кому она была привязана, что даже теперь, спустя годы, это приходилось вырывать из себя клещами.
Потом она медленно повернулась к столу, скользнула пальцами по сукну, по краю папок, по резной ножке чернильницы, будто на ощупь искала самую холодную из возможных формулировок. Её рука остановилась рядом с бокалом, но пока не взяла его. Когда же она наконец заговорила, голос её прозвучал негромко, почти бесцветно, и от этого сделался страшнее любой брани.
- Простить?
Потом медленно повернула к нему голову, и в глазах её мелькнуло что-то почти задумчивое, оттого особенно скверное.
- А Вам самому никогда не приходило в голову, Дмитрий Александрович, что прощение - это категория для тех, кого можно любить? А Вас нельзя. Ни в одном из человеческих смыслов.
Она чуть склонила голову набок, рассматривая его так, будто перед ней был не человек, а неприятный, редкий экземпляр под стеклом.
- Кто Вас любит? Кто? Ваша певичка, которая ложится с Вами ради денег и побрякушек? Люди из Дружины, которым удобно прятаться за Вашу спину, пока Вы делаете за них грязную работу? Даже Феликс держится рядом, пока Вы можете быть ему выгодны. Для него Вы не человек, не друг. Вы способ. Возможность. Ступенька туда, куда он хочет попасть. Вас невозможно любить. И никто Вас не любит.
Её губы дрогнули в едва заметной, скверной усмешке.
- Так что не спрашивайте меня о прощении.
Она дала этой фразе осесть, впитаться, как яд в ткань, и только потом позволила словам лечь ещё ниже, ещё холоднее, уже без всякой игры.
- Даже если бы Вы завтра сдохли, Дмитрий Александрович, я бы не всплакнула. Я бы на Вашей могиле плясала. Так что не тешьте себя этой мыслью. Никогда. Ни за что. Ни в этой жизни, ни в следующей, если уж нам, к несчастью, и после смерти придётся терпеть друг друга.
Он не вздрогнул, не отшатнулся, не вспыхнул сразу. Только лицо у него словно за одну секунду стало ещё суше, жёстче, и в глазах исчезло последнее живое человеческое. Он не опустил взгляда. Наоборот, смотрел на неё теперь так прямо, что от этой прямоты у менее стойкого человека подкосились бы колени. И всё же он по-прежнему молчал. Именно этим молчанием он и выдал, что попало. Сильнее, чем хотел. Глубже, чем следовало.
Она взяла бокал почти лениво. На миг даже можно было подумать, что она сейчас отпьёт сама. Но в следующую секунду её кисть резко развернулась, и кровь плеснула ему в лицо, в воротник, на жилет и щёку, густыми, тёмными полосами. Красновато-бурая струя сползла от его виска к подбородку, запуталась в линии воротничка и впиталась в ткань, расползаясь пятном по безупречно отглаженному белому полотну.
После этого наступила тишина уже совсем иного рода. Дашков не шелохнулся. Он стоял с кровью на лице, и только одна капля медленно скатилась по его скуле и сорвалась на полированный носок сапога. Пальцы его, опущенные вдоль тела, сначала просто сжались, потом побелели в костяшках так, что кожа натянулась над суставами до меловой прозрачности. В другой миг, в иной жизни, в любой менее выдрессированной натуре из этого уже родилось бы насилие. Удар. Захват за горло. Но он стоял. И именно эта неподвижность выдавала, до какой степени он сейчас был близок к тому, чтобы сорваться.
Он медленно поднял руку и тыльной стороной ладони стёр кровь с верхней губы. Движение вышло подчеркнуто аккуратным, почти светским, если бы не багровый след, который растянулся потом по коже. Когда он заговорил, голос его оказался тихим, но таким холодным, что в нём уже не слышалось человека, который пять минут назад задавал вопрос о прощении.
- Вон, - сказал он.
Татьяна не двинулась. Она словно ждала, что он повторит, сорвётся, подойдёт, даст наконец повод развернуть скандал в настоящую драку. Но Дашков не дал ей этой милости.
Он отошёл к столу, поставил ладонь рядом с папками, оставив на бумагах влажный алый отпечаток, и только потом повернул к ней голову. Кровь ещё виднелась у линии волос, воротник был безнадёжно испорчен.
- Пошли вон из моего кабинета, - произнёс он ещё раз, уже чётче, отрезая каждое слово, как если бы подписывал приговор. - Сейчас же. И не смейте появляться мне на глаза до конца недели. Прежде чем я забуду, что Вы женщина. Прежде чем Вы заставите меня пожалеть о том, что я вообще когда-либо Вас сюда впускал.
Это было грязно. Очень грязно. И она это поняла сразу. Она коротко втянула воздух сквозь зубы. На мгновение показалось, что она сейчас скажет ещё что-то, последнее, самое ядовитое, уже без всякого расчёта.
Она медленно расправила юбку ладонью, и этот жест вышел оскорбительно спокойным на фоне того, что только что случилось. Когда же она посмотрела на него в последний раз, в её взгляде уже не было ни вспышки, ни торжества. Только та сухая, бесплодная ненависть, которая не кипит, а лежит на дне годами, как ил в чёрной воде.
- Вы знаете, что я права. Вас никто не любит. И не полюбит никогда. Вы холодный камень, а не человек.
С этими словами она развернулась и пошла к двери ровно. У самой двери она не обернулась. Только взялась за латунную ручку, на миг замерла, и плечи её, прямые, тонкие, показались вдруг почти хрупкими на фоне тяжёлых дубовых панелей. Но это длилось не дольше вдоха. Затем дверь открылась, и Татьяна вышла, оставив его одного среди бумаг, крови и того вопроса, который он всё-таки не должен был задавать.
Когда дверь закрылась, звук вышел негромким, почти воспитанным. Именно этим он и был страшен. Дашков ещё несколько секунд стоял неподвижно, будто слушал, не вернутся ли шаги. Потом медленно опустил голову и посмотрел на алые пятна, расползающиеся по жилету, по манжете, по краю стола. На лице у него ничего не дрогнуло, но рука, всё ещё лежавшая рядом с бумагами, вдруг сорвалась в движение и так резко смела на пол всё со стола, что глухой грохот раскатился по кабинету, как запоздалый удар грома. И только после этого он позволил себе зажмуриться на одну короткую секунду, в которой не было уже ни начальника, ни следователя, ни графа, ни воспитанной ярости. Была только тишина после того, как что-то очень старое и очень гнилое наконец вскрыли до кости.

Феликс расхохотался, его ладони сошлись в лёгком, изящном жесте, хлопок был почти беззвучным, как прихотливая насмешка.
- Бесподобно! А где же та, которой ты посвятил столько строк? Она ведь уже слышала их? Тебе стоит прочитать их ей! Обязательно! Думаю, она ответит тебе взаимностью.

И тут он бросил на Татьяну взгляд тёплый, чуть нажимной, с тем намёком, что нельзя было не уловить.

Татьяна встретила его взгляд, и внутри что-то болезненно кольнуло. Лёгкая усмешка скользнула по её губам, но вместе с ней вырвался тяжёлый, скрытый вздох. Ах, каким же он был наивным… Неужели не видел? Неужели не чувствовал, что именно он и есть та самая муза, к которой обращены все эти строчки, в каждом слове, в каждом образе?

Она перевела глаза на Володю, и тот мигом покраснел, уткнулся взглядом в пол, будто школьник, застигнутый за шалостью. Натянутая улыбка дрогнула на его лице, но не спасла. Когда её взгляд, тяжёлый, холодный, предупредительный, скользнул по нему - он стушевался окончательно, съёжился в себе, как огонёк, погашенный внезапным ветром.

Татьяна сжала бокал так сильно, что тонкое стекло не выдержало - в пальцах раздался сухой треск, и багровая влага крови смешалась с вином, скатившись по её кисти. Острые осколки впились в кожу, оставив тонкие, болезненные линии.

Полечка, словно испуганная птица, взметнулась к ней в два шага и уже вцепилась в её руку, наклонившись так близко, будто хотела удержать саму кровь.

Татьяна попыталась вырвать ладонь, но тщетно: подруга держала крепко, с какой-то болезненной заботой, будто сама хотела принять на себя её порез.
- Ой, а где же? - изумилась Полечка, вертя её руку, будто в поисках спрятанной раны.
- Видимо, не такой уж и глубокий, - отрезала Татьяна сухо, всё же выдернув руку с лёгким усилием. Она скрыла боль привычным движением плеча, словно ничего и не случилось.

Раздался хищный смешок и стук каблучков. К ним подошла Маргарита, излишне пьяная и оттого дерзкая. Глаза её горели алчно.
- Любопытно, - протянула Маргарита. - Вы читаете стихи, как свои. Но они мне отчётливо напомнили одну публикацию - в Северной газете, может быть, неделю назад. Подпись там была не ваша, конечно. Псевдоним… как же… В. Соловей. Или, может быть, Сильвестров? Что-то певучее. Как птица.

Володя едва заметно дёрнул плечом, но не ответил сразу. Его лицо обычно живое, ироничное стало закрытым. Веки опустились. Он делал вид, что зажигает новую сигарету, но спички дрожали в пальцах.
- Нет, не читал, - сказал он наконец. - Имена такие мне ни о чём не говорят.
- Жаль. Очень трепетные стихи. Там есть строфа - я запомнила, простите великодушно: "Ты смотришь - и я забываю страх, Веснушчатый профиль, злато в завитках…"

Она произнесла это с преувеличенно невинной интонацией чуть насмешливо, чуть певуче, как будто разыгрывала сценку.
- По-моему, - сказала она, обращаясь теперь уже в пространство, - весьма дерзкие стихи. Вы уж простите, наизусть не выучила, но... - Маргарита цокнула языком. - весьма нетонкий намёк на мужеложство в них присутствовал. Такой позор, если кто-то узнает, кто же их автор!..

Володя не улыбался.
- Как жаль, что вы не преподавали в Академии, - сухо заметил он. - Вам бы дали кафедру разоблачений.

Народ стал разбредаться, а Маргарита перешла на шёпот так, что только присутствующие, Николай, Володя, Миша, Полечка, Татьяна и Феликс, могли её слышать.
- А Вы не боитесь, что вас и вправду узнают? - тихо, почти нежно спросила она. - Что однажды кто-то сложит всё вместе? И сонеты, и пристрастие к венецианскому бархату, и те странные взгляды, которые Вы бросаете, когда думаете, что никто не видит?
- Перестаньте, - отрезал Володя.

Голос его стал плоским, как ледяная вода.
- Или, может быть, всё уже и так ясно, - она глянула на него сбоку, будто проверяя, как далеко можно зайти. - Кто-нибудь обязательно узнает. Особенно если знаком, скажем… с семьёй графа Сумарокова-Эльстон. Их юный родственник, говорят, нынче в столице. Никто его не видел - только шепчутся. Говорят, красив, как ангел на иконостасе.

Он медленно выпрямился. Глаза его потемнели. Он подошёл ближе, почти вплотную. Тень от него легла на её колени.
- Вы очень самонадеянны, Маргарита Львовна.
- И Вы слишком нервничаете. Как будто я попала в точку.
- Если хоть одно ваше слово дойдёт до чужих ушей - я уничтожу вас, - ровно произнёс Володя.

В этот миг напряжённость в комнате выросла. Между Владимиром и Маргаритой вдруг неловко, но решительно вклинился Миша. Его лицо побледнело, голос он понизил, почти шипел:
- Володя, ты что творишь? Я ведь теперь в одном театре с Маргаритой Львовной служу. Не губи меня! Если вылечу - так и останусь с голой задницей, а она там прима. Я уверен, Маргарита Львовна вовсе не то имела в виду. Верно, Маргарита Львовна? - спросил он чуть громче.

Маргарита хихикнула, глядя на Володю с прищуром.
- Конечно, не то имела в виду. Знаете, как говорят? "Молчание - золото". А золота... золота-то мне и не хватает.

Володя молчал. Губы его побелели.
- Я Вас услышал. Думаю, мы можем всё устроить так... чтобы нас обоих устроило, Маргарита Николаевна.

Потом повернулся и резко пошёл к выходу. Ветер метался по башне, как змея в каменной клетке. А Маргарита осталась сидеть, обхватив себя за плечи довольная, но странно бледная. Она знала, что сыграла опасно.

Татьяна прищурилась, поджав губы. В её взгляде на Володю было что-то недоброе, холодное, как сталь. Казалось, ещё одно неосторожное слово - и он, не удержавшись, поднимет руку на женщину.
- Таня, ты чего так смотришь? - прошептала Полечка, тревожно следя за её лицом.
- Не нравится он мне, - призналась Татьяна негромко, но твёрдо, провожая глазами Владимира. - Недобрый человек. Держись от него подальше, дорогая, слышишь? - она бросила быстрый взгляд на Феликса и добавила с особым нажимом, - И Вы, Феликс… пожалуйста, будьте с ним осторожны.

конец эпизода
Не проблема! Введите адрес почты, чтобы получить ключ восстановления пароля.
Код активации выслан на указанный вами электронный адрес, проверьте вашу почту.
Код активации выслан на указанный вами электронный адрес, проверьте вашу почту.


-
Simpleton
31 июля 2025 в 20:13:44
-
рори
31 июля 2025 в 20:15:56

Показать предыдущие сообщения (31)Татьяна прижалась к нему спиной и дыхание, которое начало восстанвливаться, вдруг опять перехватилось.
- Вам со мной, кажется, слишком хорошо, князь, - проговорила Татьяна.
В её голосе слышалась ласковая улыбка и член снова начал наливаться кровью, скромно упираясь девушке в бедро.
- Осторожнее. Я могу привыкнуть.
Она приподнялась на локтях с соблазнительным стоном и уже в следующее мгновение прильнула к лицу Феликса губами. Целовала с нежностью лоб, переносицу и будто случайно задела уголок рта.
- Я Вас испорчу, - проговорила Татьяна и Феликс неосознанно поддался её голосу навстречу.
Он хотел, чтобы она его испортила, развратила, сделала исключительно своим. Юсупов отплатил бы ей тем же, безоговорочно.
- Сделаю из Вас воспоминание, за которое на исповеди не отпускают грехов.
Они вернулись в спальню Феликса и ещё долго сидели вдвоём. Разговаривали душевно, легко. Шампанского шипело в бокалах, игриво оставаясь пеной на губах. Молодые люди целовались и привкус клубники и алкоголя становился мучительно сладким как их роман.
Татьяна вдруг отстранилась, будто невидимая рука выдернула её из неги происходящего.
- Какое сегодня число? Вечером какое число было?! - затараторила она и глаза её распахнулись от ужаса.
Феликс в ответ захлопал ресницами. Взглядом заметался по комнате, будто это могло помочь вспомнить дату. Изо рта выходили странные нечленораздельные звуки, больше напоминающие мычание.
- Нет-нет-нет, Господи, я же должна была сдать отчёт до восьми вечера вчера! - в голосе послышалось истеричное отчаяние. - А он... он меня живьём съест! С его педантичностью не заметить, что отчёт не подан вовремя, просто невозможно!
Татьяна вскочила и принялась судорожно натягивать одежду, напоминая любовника, что вечно уходил через окно. Ткани шуршали, хрустели, но это не останавливало девушку.
- Мне надо прокрасться в канцелярию до утра, подложить всё на стол и изобразить, будто он сам ошибся.
Прощальный поцелуй получился смазанным, но полный ненасытной страсти. Губы припухли и на них остался мягкий след от помады Татьяны и тонкая линия слюны.
В дверь постучали слишком характерно. Она ещё не успела открыться, а Феликс уже знал, кто заявился к нему на порог.
- Ну ты, братец, даёшь, - протянул Николай.
Он ввалился в комнату, не дождавшись ответа. В растегнутом жилете, с хмельным блеском в глазах. Оглядел помещение, будто оно принадлежало ему, а затем схватил подушку. Взбил, устроил под голову и рухнул рядом, издав блаженный вздох.
- Чудесный вечер. Сумасшедший. Ещё клубники?
Феликс поморщился.
- Я больше не съем ни одной ягоды. По крайней мере, не в ближайшие дни.
Николай вдруг поменялся в лице. Схлынула былая уверенность, расслабленность. Братец уселся, опираясь на локти, и посмотрел на Юсупова младшим с каким-то сочувствие.
- Послушай… Мне тут шепнули, - он запнулся.
Сердце Феликса оказалось в тисках. Предчувствовало дурные вести - иные не начинались с подобной фразы. "Неужели про Татьяну?" - подумал Юсупов и ревность снова начала закипать внутри.
- Отец, кажется, начал... выбирать нам жён. В Архангельском он намерен устроить смотрины. В лучших традициях аристократической бойни. И представь, все кандидатки - по его вкусу. То есть с идеальной родословной, скверным характером и отсутствием чувства юмора.
Феликс выдохнул и плечи его заметно опустились. Юноша хрюкнул, напоминая Клоуна, а затем звонко рассмеялся.
- Жён? Нам? - он продолжал хохотать. - Я тебя умоляю! Это ведь не первая его попытка.
Феликс прокашлялся, будто выставив веселье за дверь.
- А если всё же правда...мы что-нибудь обязательно придумаем.
конец эпизода